«Скучная история»: русский ФаустТема, которой посвящен этот раздел, может показаться малообоснованной. Во всяком случае, она до сих пор практически не изучалась. Ни в монументальном труде В. М. Жирмунского «Гёте в русской литературе», ни в новейшей специальной статье о «русских Фаустах» (См.: Старосельская Н. Д. Русский Фауст//Вопросы философии. 1983. № 9) Чехов и его герои не фигурируют. Сказывается давний исследовательский и читательский предрассудок, мешающий видеть в творчестве Чехова значительное философское содержание, а в его изображении быта - постановку традиционных для мировой литературы вопросов бытия. Между тем многое тут настолько очевидно, что удивительно, как не привлекает внимание исследователей. Укажем пока на некоторые аспекты темы, еще ждущей обстоятельного изучения. Так, многое соотносимо в исходной ситуации повести «Скучная история» с исходной ситуацией «Фауста», изложенной в первых четырех сценах первой части трагедии. Ученый, достигший вершин своей науки, пользующийся всеобщим почетом и признательностью, окруженный учениками и последователями, разочарован в прожитой жизни. Ему кажется, что жизнь его обманула, что вся его прошлая деятельность не дала ему ответа на какие-то самые существенные вопросы. Он испытывает неудовлетворенность, бессилие перед действительностью, раздражен недалекостью и ограниченностью своих учеников и последователей, проводит бессонные ночи в размышлениях о ложности пройденного пути - и готов перечеркнуть все в прошлом. Таков чеховский профессор Николай Степанович «такой-то», таков доктор Фауст в первых четырех сценах («Я жизнь отверг и смерти жду с тоской»). Не только эта исходная ситуация напоминает в «Скучной истории» о гётевском «Фаусте». Соотносимы пары: Фауст - его помощник Вагнер и Николай Степанович - прозектор Петр Игнатьевич. И тут и там томление духа героя, его святое недовольство собой и наукой оттеняется самодовольством и уверенностью ученого сухаря, педанта, ограниченного в своей вере во всесилие схоластики («ничтожный червь-сухой науки»). Соотносимы и сцены со студентами: герой «Скучной истории» издевается над нерадивым студентом, Мефистофель в «Фаусте» - над чересчур ретивым и доверчивым. Видное место в обоих произведениях занимают гамлетовские мотивы: с вопрошанием черепа в «Фаусте», с цитатами из шекспировской трагедии в «Скучной истории» (Из четырех, по крайней мере, упоминаний «Гамлета» в тексте чеховской повести в комментариях академического издания (7, 680) отмечается лишь одно). Не являются ли эти и другие совпадения случайными, а сходство чисто внешним? Ведь из огромного содержания трагедии Гёте здесь лишь одна из ситуаций, хотя и исходная. Нет, и вот почему. Чехов, очевидно, не раз глубоко задумывался над «Фаустом». Ему принадлежит такое суждение, вскользь оброненное в письме к Суворину: «По моему мнению, «Экклезиаст» подал мысль Гёте написать «Фауста» (П 3, 204). Здесь предложена чрезвычайно интересная и оригинальная точка зрения на литературные связи гётевской трагедии. Известна полемика между Гёте и Байроном по поводу использования в прологе к «Фаусту» мотивов другой библейской книги, «Книги Иова» (в споре бога с дьяволом человек проходит через многие испытания и искушения) (См.: Эккерман И. П. Разговоры с Гёте в последние годы его жизни. М., 1985. С. 146-147. В наши дни мысль о связи «Фауста» с «Книгой Иова» развивает С. С. Аверинцев. См.: История всемирной литературы. В 9-ти т. М., 1983. Т. 1. С. 291). Фет в свое время выводил отдельные мотивы «Фауста», помимо «Книги Иова», также из мифа о Прометее (См.: Фет А. А. Предисловие//Гёте И. В. Фауст. М., 1889. Ч. 2. С. V). У Чехова - не просто свое понимание литературных связей «Фауста». В указании на связь трагедии Гёте с «Книгой Екклезиаста» заключено и свое понимание смысла «Фауста», фаустовской ситуации. Наименьшее значение Чехов придает внешней событийной стороне - союзу, заключенному с сатаной, чудесным приключениям- тому, что Гёте, собственно, взял готовым из народной легенды о докторе Фаусте. Очевидно, общее для Чехова заключено в исходных ситуациях «Фауста» и «Екклезиаста». Утомление, разочарование пройденными путями, в первую очередь «путями мудрости». Признание тщетой свершенных дел. Всеразъедающий скептицизм. Психологическая сторона этого состояния: «во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь» (1, 18). И одновременно - незатухающая работа мысли, поиски мирового смысла, ответа на вопрос: «Как лучше поступать сынам человека под небесами за считанные дни их жизни?» (Поэзия и проза Древнего Востока. М.. 1973. С. 639) «Книга Екклезиаста», одно из самых замечательных произведений мировой литературы, является, по определению современных исследователей, «памятником протеста против ортодоксальной «премудрости» (Аверинцев С. С. Древнееврейская литература//История всемирной литературы. Т. 1. С. 295). Свое понимание той духовной драмы, которая отразилась в «Екклезиасте», Чехов дал в написанном им в конце 80-х годов монологе царя Соломона (традиционно считавшегося автором этой книги). Чеховский Соломон не может смотреть на жизнь просто, как смотрят все окружающие; для него жизнь не проста, а полна непостижимых загадок. Он не может «сладко плакать» и «улыбаться красоте», ибо бог дал ему еще «томящийся дух и не спящую, голодную мысль» (17, 194). Но этой же соломоновской, фаустовской чертой, теми же бессонными ночами Чехов наделил и героя своей «Скучной истории». Фаусту нужно понять «всю мира внутреннюю связь», герою Чехова нужна «общая идея». До сих пор не обращалось внимания на то, что приведенная выше фраза о происхождении замысла «Фауста» из «Екклезиаста» содержится в письме Чехова от 4 мая 1889 года, то есть высказана в самый разгар работы над «Скучной историей». В том же 1889 году в издательстве Маркса вышло новое, иллюстрированное издание «Фауста» в переводе Фета, а с Сувориным Чехов мог говорить о переводе Н. Холодковского, опубликованном в суворинском издательстве в следующем, 1890, году. Это могло побудить Чехова именно в 1889 году вновь обратиться к трагедии Гёте, хорошо и давно ему знакомой. Приведенные здесь аргументы свидетельствуют о том, что мысль о «Фаусте» присутствовала в творческом сознании Чехова в пору работы над «Скучной историей». Трагедия Гёте - один из литературных источников, соотносимых с чеховской повестью. Но еще важнее увидеть то переосмысление, которое фаустовская тема получает в творчестве Чехова. Эта тема в русской литературе XIX века получала разное звучание, варьировалась в тех или иных подсказанных ходом времени направлениях (См.: Жирмунский В. М. Гёте в русской литературе. Л., 1982; Эпштейн М. Фауст на берегу моря (Типологический анализ параллельных мотивов у Пушкина и Гёте) //Вопросы литературы. 1981. № 6. С. 89-110). 8 сознании Чехова конца 80-х годов фаустовская тема соотносилась прежде всего с Л. Толстым, с той будоражившей современников позицией, которую занимал в это время Толстой-проповедник, пришедший к отрицанию, в ряду других его отрицаний, и всего своего предшествующего творчества. Уже первые читатели «Скучной истории» отмечали ее соотнесенность с незадолго перед тем вышедшей «Смертью Ивана Ильича» Толстого (см. об этом: 7, 679). Действительно, в чеховском произведении слышится эхо «Смерти Ивана Ильича» - повести, герой которой лишь перед смертью понял тщету и бессмысленность прожитой жизни. Чехов отнюдь не повторял толстовские выводы (См. нашу статью «Образ автора в «Скучной истории» А. П. Чехова» (Вопросы истории и теории литературы. Челябинск, 1966. Вып. 1. С. 81-82)); но в том, как изображен его Николай Степанович, отразилось чеховское осмысление драмы не только толстого героя, но и самого автора повести «Смерть Ивана Ильича» и трактата «В чем моя вера?». Чехов спорит с Толстым, который, как и герой «Скучной истории», в состоянии отчаяния и растерянности готов перечеркнуть всю свою прошлую замечательную деятельность. Чехов полемизирует с Толстым, который отрицает не только несправедливые общественные и экономические отношения, но и современную цивилизацию в целом, прежде всего современную науку. В этом смысле Толстой - один из реальных прототипов героя «Скучной истории». Через два года, в повести «Дуэль», будет сказано о Лаевском, одном из тех многочисленных русских интеллигентов, которые из моды принимали толстовскую позу, эпигонски повторяли мысли Толстого: «Надо понимать, видите ли, что он когда-то, во времена оны, всей душой был предан цивилизации, служил ей, постиг ее насквозь, но она утомила, разочаровала, обманула его; он, видите ли, Фауст, второй Толстой» (7, 374). Конечно, здесь не случайно в одном ряду и в связи с явлением одного порядка упомянуты Фауст и Толстой. Вопрос об отношении к науке и ее завоеваниям - один из существенных моментов чеховской полемики с Толстым. У Гёте Мефистофель ловит Фауста на его готовности отказаться от главного оружия человека - разума. Лишь презирай свой ум да знанья светлый луч - Все высшее, чем человек могуч... Тогда ты мой, без дальних слов!(Перевод Н. Холодковского) Чеховский Фауст, Николай Степанович, не совершает этой ошибки. Он презирает лишь мишуру научных и общественных званий и регалий, узость и педантизм в науке, но не науку. «Испуская последний вздох, я все-таки буду верить, что наука - самое важное, самое прекрасное и нужное в жизни человека, что она всегда была и будет высшим проявлением любви и что только ею одною человек победит природу и себя» (7, 263), - говорит он. Не находя ответов на вопросы, нахлынувшие на него в последние месяцы жизни, он готов перечеркнуть все свое замечательное прошлое ученого. Но, виня себя, он не винит науку. И еще раз в том же 1889 году, выступая против претенциозного противопоставления «жизни духа» естественным наукам, предпринятого французским писателем П. Бурже - автором романа «Ученик» и заодно Сувориным, Чехов опять сошлется на авторитет Гёте: «...в Гёте рядом с поэтом прекрасно уживался естественник. Воюют же не знания, не поэзия с анатомией, а заблужения, т. е. люди» (П 3, 216). Если вернуться к «Скучной истории», то в своей повести Чехов дал глубокое истолкование комплекса причин - от общественных, исторических до сугубо-медицинских, которые приводят человека к скепсису, разочарованию, отказу от пройденного пути, а самим заглавием своей повести - оценку этому явлению. В чем смысл заглавия «Скучная история»? Дав такое название, Чехов тут же подверг его ироническому автокомментарию. Посылая «Скучную историю» А. Н. Плещееву, он писал о своем «рассказе»: «Самое скучное в нем, как увидите, это длинные рассуждения, которых, к сожалению, нельзя выбросить, так как без них не может обойтись мой герой, пишущий записки» (П 3, 252). В ответе Плещеева, восторженно встретившего повесть, прозвучало редакторское сомнение как раз по поводу заглавия: «...зачем Вы назвали ее «Скучная история»? Назовите иначе. Зачем давать самому повод к дешевому остроумию прохвостов рецензентов?.. Толпа найдет повесть скучной - по причине отсутствия шаблонной фабулы и обилия рассуждений» (цит. по: П 3, 449). Тем не менее Чехов не согласился переменить заглавие на другое: «...те прохвосты, к-рые будут, по Вашему предсказанию, острить над «Скучной историей», так неостроумны, что бояться их нечего; если же кто сострит удачно, то я буду рад, что дал к тому повод» (П 3, 255). В этом первом обмене мнениями по поводу странного заглавия был задет лишь один оттенок смысла, присутствующий в слове «скучный»: история скучная, то есть неинтересная, незанимательная. Ясно, что, считая необходимым сохранить, вопреки собственным и дружеским опасениям, такое название, Чехов вкладывал в него какой-то иной смысл. Эпитет «скучная» имеет, очевидно, и другое значение: это определение состояния души главного героя, обозначение строя жизни, которой живут он и окружающие его люди. «Тоска существованья» («die Pein des engen Erdelebens») была знакома гётевскому Фаусту. В русской литературе уже был Фауст скучающий. «Мне скучно, бес...» - говорит герой пушкинской «Сцены из Фауста»; это байронически окрашенная скука от пресыщенности земными обольщениями, «ощущение бессмысленности и напрасности всего конечного при том, что и бесконечное, вечное тоже недостижимо» (Эпштейн М. Фауст на берегу моря. С. 97). В чеховскую эпоху скука стала болезнью целого поколения. «...Люди чрезвычайно изобретательны на удовольствия и развлечения, а между тем скучают. Скука - болезнь, неизвестная прежде...» (Кавелин К. Д. Собр. соч. Спб., 1899. Т. 3. С. 951) - писал в 1884 году К. Д. Кавелин, связывавший ее с идейным распутьем, на котором оказался «современный мыслящий человек». Кавелин не случайно упомянут чеховским героем в первом же абзаце его «записок» в ряду его «славных друзей». Человек того же поколения, что и чеховский профессор, один из видных шестидесятников, Кавелин в своих работах 80-х годов («Задачи этики», «Злобы дня») констатировал «полное отсутствие руководящих направлений, идей и мнений», «хаотическое состояние умов» в наступившую эпоху. «Все разбрелись по разным дорогам... Каждый изловчается по-своему, как умеет и может, утишать свои внутренние муки». Как выход Кавелин предлагал искать «одно общее направление», этические идеалы, которые могли бы стать «камертоном деятельности» (Там же. С. 901-902, 953-954, 1073). Многое из этого вошло в духовный облик героя чеховской повести. Раздумья над исканиями русской интеллигенции, над важными вопросами человеческого бытия отразились в «Скучной истории». Чехов предупреждал, что в мнениях, которые высказывает профессор, нельзя искать его, чеховских, мнений. Но читатель повести чувствовал подлинную заинтересованность автора в вопросах, которые герой, пусть ошибаясь и впадая в противоречия, пытается решить. Авторская позиция в «Скучной истории» включает оба момента: невозможность удовлетвориться всеми известными «общими идеями» и одновременно жажду жизни осмысленной и одухотворенной. Итак, заглавие повести отражает и «скуку жизни» героя, и одну из характерных черт жизнеощущения того поколения, к которому он принадлежит. Но есть еще один смысловой аспект заглавия повести, и он подсказывается ее литературными связями. История скучная, потому что то, что составляет «томление сердца» Николая Степановича, его неудовлетворенность, признание им тщетой всех пройденных путей, в ином, грандиозном масштабе было пережито Толстым, а еще раньше - гётевским Фаустом, а еще несравненно раньше - героем и повествователем «Книги Екклезиаста». Говоря словами последнего, «...это было уже в веках, бывших прежде нас». Герой Чехова погружен, если употребить выражение Мефистофеля, в «малый мир» - в свой быт, в свою эпоху. Авторская же мысль, отраженная в заглавии чеховской повести, соотносит его с «миром большим», с вечными исканиями человечества. В заглавии - как бы напоминание о тех исторических масштабах, которые придавали дополнительное глубокое измерение духовным исканиям его современников в конце 80-х годов XIX столетия. На еще одной черте, объединяющей чеховского Фауста с его праобразом в трагедии Гёте, следует остановиться особо. Эта черта тем более важна, что она напрочь отсутствует у тех героев русской литературы, которых принято относить к числу «русских Фаустов», например у героев Достоевского. Гётевский Фауст, которому знакомы «...безволье, и упадок, и вялость в мыслях, и разброд», не ищет забвения от своих духовных мук в религии. Он говорит Мефистофелю: Но я к загробной жизни равнодушен... Я сын земли. Отрады и кручины Испытываю я на ней единой... И до иного света нет мне дела.(Перевод Б. Л. Пастернака) Таким же «сыном земли», равнодушным к обещаниям загробного воздаяния, предстает чеховский ученый. Он говорит, сплетая в своем монологе скрытые цитаты из Гёте и Шекспира: «Мне отлично известно, что проживу я еще не больше полугода; казалось бы, теперь меня должны бы больше всего занимать вопросы о загробных потемках и о тех видениях, которые посетят мой могильный сон. Но почему-то душа моя не хочет знать этих вопросов, хотя ум и сознает всю их важность» (7, 263). Николай Степанович до конца сохраняет веру в науку - Фауст отвергает схоластическую науку во имя живой жизни, но оба они сосредоточены на земном. «Бог живого человека», о котором говорит Николай Степанович, и фаустовский «бог, обитающий в груди моей», - совсем не то, что Бог в «Смерти Ивана Ильича», которого зовет и обретает перед смертью толстовский герой. Это метафоры личной «общей идеи»,, направляющей жизненные усилия данного человека, его устремления, надежды. Все радости и муки жизни Николая Степановича, как позднее - архиерея из одноименного рассказа, связаны всецело с этим, земным миром. В своем равнодушии к соблазнам религиозного утешения он повторяет Фауста. Чеховские «записки старого человека», как отмечали уже первые рецензенты «Скучной истории», перекликаются с «Дневником старого врача», предсмертными записками знаменитого хирурга Н. И. Пирогова. Ученый-естествоиспытатель, приходящий в конце пути к раздумьям о коренных «вопросах жизни», Пирогов также послужил одним из предшественников чеховского героя. Но Чехов сознательно наделил своего ученого иным выбором, иным образом мыслей, чем те, к которым приходит его старший современник. Пирогов писал в своем дневнике: «Жизнь-матушка привела, наконец, к тихому пристанищу. Я сдался, но не вдруг, как многие неофиты, и не без борьбы, верующим. К сожалению, однако же, еще и до сих пор, на старости,, ум разъедает по временам оплоты веры. Но я благодарю Бога за то, что, по крайней мере, успел понять себя и увидел, что мой ум может ужиться с искреннею верою. И я, исповедуя себя весьма часто, не могу не верить себе, что искренно верую в Христа Спасителя» ( Пирогов Н. И. Вопросы жизни. Дневник старого врача// Русская старина. 1884. Т. 43. С. 173). Отнюдь не нашедшим умиротворение в религии, не завершившим искания и не пришедшим к «тихому пристанищу» изображен чеховский герой. Он не сдается в плен силе, враждебной науке. «Высшее проявление любви», которое Толстой видел в религии, чеховский Николай Степанович находит именно в науке. Неверно представлять позицию Чехова как позицию<воинствующего атеиста, как нет оснований и приписывать ему какую бы то ни было религиозность (>См. об этом раздел «Архиерей»: человек и его вера» в нашей книге «Проза Чехова: проблемы интерпретации» (с. 278-293)). В записной книжке Чехова есть запись, относящаяся к первой половине 90-х годов (до «Ариадны» и «Убийства») и перенесенная им в феврале 1897 года в свой дневник: «Между «есть бог» и «нет бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский же человек знает какую-нибудь одну из двух этих крайностей, середина же между ними ему неинтересна, и он обыкновенно не знает ничего или очень мало» (17, 33-34). Может быть, запись эта, как и многие другие, должна была войти в какое-либо произведение писателя, стать высказыванием какого-то персонажа. Гадать об этом трудно, но очевидно одно: это суждение есть тонкая и глубокая парафраза на тему из «Фауста» Гёте. За вопросом Маргариты: «Ты в бога веришь ли?» - следует диалог: Фауст. О милая, не трогай Таких вопросов. Кто из нас дерзнет Ответить, не смутясь: «Я верю в бога»? А отповедь схоласта и попа На этот счет так искренне глупа, Что кажется насмешкою убогой. Маргарита. Так ты не веришь, значит? Фауст. Не коверкай Речей моих, о свет моих очей! Кто на поверку, Разум чей Сказать осмелится: «Я верю»? Чье существо высокомерно скажет: «Я не верю»?(Перевод Б. Л. Пастернака) Говоря об «истинном мудреце», не берущемся катего рически решать вопросы, на которые знает безуслов ные ответы лишь схоластика или наивность, Чехов несомнению имел в виду Фауста и его создателя (Последние слова Фауста приводил Тургенев в своем письме к Герцену от 28 апреля 1862 г., поясняя: «...в отношении к богу я придерживаюсь мнения Фауста» (П 4, 383) ). Запись Чехова полемична и по отношению к творчеству его ближайших предшественников. Если герои романов Достоевского ставят в центр своих идейных схваток вопросы «есть бог» или «нет бога», герой чеховского «Письма» считает этот вопрос слишком «специальным», не подлежащим решению в искусстве (7, 515). «Мне кажется, что не беллетристы должны решать такие вопросы, как бог, пессимизм и т. п. Дело беллетриста изобразить только, кто, как и при каких обстоятельствах говорили или думали о боге или пессимизме. [...] Мое дело только в том, чтобы быть талантливым, т. е. уметь отличать важные показания от неважных, уметь освещать фигуры и говорить их языком» (П 2, 280), - писал Чехов, считавший главным в искусстве правильную постановку вопросов. Как и Гёте, Чехов видел важную задачу художественного творчества в том, чтобы изображать богатство мира, «существованья полноту» - и несовершенства условных понятий, представлений, при помощи которых человек пытается ориентироваться в этом мире. Нет подходящих соответствий И нет достаточных имен -эта фаустовская оценка существующих представлений о мире, в том числе представлений религиозных, находит много подтверждений в чеховских произведениях. «Скучная история» - наиболее развернутый, но далеко не единственный отклик в творчестве Чехова на образы и идеи трагедии Гёте. В таких произведениях, предшествовавших этой повести, как «Пари», «На пути» («Современным русским Фаустом» иронически назвал критик героя этого рассказа (Мережковский Д. Старый вопрос по поводу нового таланта//Северный вестник. 1888. № 9. С. 89) ), «Огни», уже затрагивались отдельные мотивы фаустовской ситуации. Отголоски «Фауста» прослеживаются потом в целом ряде произведений Чехова: в «Черном монахе» (Т. Виннер интересно анализирует «Черного монаха», сопоставляя его с «Фаустом» (Winner Th. Chekhov and His Prose. New York, 1966. P. 113-119). Ср. нашу статью: Чехов и мифология нового времени//Филологические науки. 1976. № 5. С. 73) и «Чайке», в «Моей жизни» и «Архиерее»... Всю жизнь Чехов-писатель оставался под обаянием великого произведения Гёте. О том состоянии человеческого духа, которое воплощено в образе Фауста, говорится в «Прологе на небе» в начале гетевскои трагедии: Бог. Знай: чистая душа в своем исканье смутном Сознаньем истины полна! Мефистофель. Сознаньем слабым и минутным!(Перевод Н. Холодковского) В этой же фаустовской ситуации - никто не знает настоящей правды, но стремление к ней неотъемлемо от человека - пребывают многие герои Чехова - люди «в поисках за правдой» (7, 455). Гёте писал по поводу своего произведения: «...оно запечатлело определенный период развития человеческого духа, в его мучениях и тревогах, во всем, что ненавистно ему и что желанно» (Гёте И. В. Собр. соч. В 10-ти т. Т. 10. С. 88). То же с полным правом можно сказать о творчестве Чехова, запечатлевшего «определенный период развития человеческого духа» в России, в эпоху, получившую название эпохи «мысли и разума». Духовные искания своего современника Чехов ставил в ряд духовных исканий человечества. |